Фанфики
Главная » Статьи » Фанфики. Из жизни актеров

Уважаемый Читатель! Материалы, обозначенные рейтингом 18+, предназначены для чтения исключительно совершеннолетними пользователями. Обращайте внимание на категорию материала, указанную в верхнем левом углу страницы.


Опять не могу без тебя. Глава вторая. Часть 2.


Репетиции шли каждый день, и когда начались первые прогоны на сцене, Гилберт уже знал, что влюблен навсегда.

Завоевать ее стоило ему почти физического труда; никогда еще он не чувствовал себя таким измотанным, как после их первых разговоров и репетиций. Она была строга и ни разу не изменила своей холодности, но он не позволял себе сдаться  и ухаживал за ней с решимостью, как будто бросался в бой. Когда она впервые согласилась пойти с ним на свидание, Гилберт чувствовал себя полководцем, выигравшим решающую битву; когда они впервые стали близки, он чувствовал себя Творцом, сотворившим мир.

Оливия была взрослой, независимой и очень серьезной. Она прекрасно знала, чего хочет, и знала, как этого добиться. Она поставила себе цель иметь успех в модельном бизнесе – и уверенно шла к ней, не оглядываясь и не задерживаясь. Она считала, что некоторые роли в театре достойны ее внимания – и играла их, всегда будто милостиво соглашаясь на приглашения режиссера. Она пришла к выводу, что общество Гилберта может быть ей приятно – и соглашалась проводить с ним время, принимая его ухаживания горделиво и в то же время благодарно. Правда, что она искала на факультете, он пока не разобрался – ничего в Оливии не указывало сильного интереса к литературоведению, истории литературы или филологии вообще, но что-то она явно считала для себя нужным, потому что иначе не ходила бы даже на те немногочисленные лекции, которые посещала.

Все это думали или говорили ему другие; сам Гилберт тогда мало задумывался о толковании ее характера. Он находил какое угодно оправдание ее строгому тону, ее наружной  неприветливости. Он от всей души радовался ее радостям, находил причины предпочесть их своим и оправдывал этот выбор. Впервые в жизни он был полностью уверен в том, что в его жизни все правильно и прекрасно - он был влюблен в самую лучшую девушку в мире; все, что он делал, было подчинено обожанию этой девушки. Он ловил каждое ее слово, обожал каждую морщинку на ее лице.

Общая работа, а потом и общий успех сплотили их; спектакль имел признание, значительное для любительского коллектива, и то, как Оливия улыбалась ему, когда они кланялись зрителям, держась за руки, делало Гилберта самым счастливым человеком на земле – потому что лед в ее глазах таял в эти минуты.  С «Ромео и Джульеттой» был организован тур по школам города и окрестностей, они возили спектакль по театральным студиям, пару раз даже давали специальные показы для прессы. Оливия заключала новые контракты с агентствами, режиссер позвал Гилберта на новые роли, и они получали за выступление гонорары, как настоящие артисты.   То, что было раньше побочным занятием, на которое все пренебрежительно припоминали детские кружки и спрашивали, не пора ли бросить, неожиданно стало доминировать и понемногу вытеснило сначала учебу, потом побегушки в литературном агентстве, стало угрожать статьям в редакции. Помимо того, что за Оливией он пошел бы куда угодно,  Гилберту нравилось играть на сцене. Нравилось раньше почти не знакомое ощущение, что он держит на себе спектакль; нравилась странная сила, которую он чувствовал, когда сидящие в зале люди начинали плакать или смеяться потому, что он так хотел. Нравилось грузить их поношенный реквизит в багажник и рядом с Оливией сидеть в микроавтобусе и смотреть в окно на серые, однообразные пейзажи окраинных городков. Нравилось брать в свою и ласкать ее руку, когда переезд попадался долгим, а больше всего – ощущение, что она отвечает на его нежность, пусть строго и сдержанно, но несомненно отвечает.

Впрочем, ему нравилось все, что было связано с нею. Нравилось, как она смеется, когда ему наконец  удавалось ее рассмешить. Нравились ее строгие, округлые фразы, когда она снова выговаривала ему за что-то, и он в очередной раз старался прислушаться к ее замечаниям.  Ему нравилось, как она рассказывала ему о чем-то, как иногда замирала, увлекшись чем-то в телевизоре;  в ее квартире телевизор работал всегда, и Гилберт сразу же смирился с этим, радостный от того, что мог  быть с нею.  После Ромео и Джульетты они сделали еще одну успешную постановку, потом Оливия ушла из театра, считая, что успешной карьеры в нем не построишь, и отдалась модельной деятельности. Гилберт остался;  еще после первых прогонов его взял под свое крыло какой-то агент, странный высокий человек в мешковатом костюме, который считал себя очень важным и то и дело звал Гилберта на какие-то кастинги.  Временами он ходил на них, и даже получил несколько ролей, так что за несколько месяцев оставил почти все свои работы, потому что времени не хватало, а роли были интересные. Со временем он увлекся своим актерством – читал сценарии, находя в них страшные по своему мнению ошибки, продумывал роли; если Оливия задерживалась, он любил сесть и написать какой-нибудь текст от лица своего персонажа, чтобы сродниться с ним.  Это были те немногие тексты, которые у него по-прежнему получались.

Теперь он почти что жил в ее квартире – просторном современном дуплексе в Вест-энде, который подарили ей родители на совершеннолетие. Кто были ее родители, Гилберт так и не понял – она очень редко говорила о них, а еще реже говорила с ними, без всяких оговорок, однако, принимая их денежное содержание. С ее родителями Гилберт несколько раз говорил по телефону, робея в основном не от их вполне дружелюбных интонаций, а от свирепых взглядов, которые Оливия бросала на него, стоило ему выдать от стеснения очередную глупость.  Он с гордостью и нетерпением привез ее на воскресный обед в свою семью – но знакомство прошло неудачно, разговор за столом не клеился, и взаимное неприятие его родителей и его любимой было одним из его первых в той истории больших огорчений.

Свирепыми взглядами Оливия награждала его нередко – ей вообще мало что нравилось в окружающем мире, и Гилберт со временем даже привык к ее постоянному неодобрению. Он был постоянно готов к нему, и тем острее радовался, когда вместо ожидаемой холодности вдруг получал ее нежность. Потому что Оливия умела быть нежной с ним – никогда при своих подругах, которым она в конце концов его представила, никогда  при его друзьях, встреч с которыми она старалась избегать как можно чаще, никогда на людях. Бывало, долгие недели он ждал, когда наконец она смягчится к нему, терпеливо пережидая обычную изысканную строгость; и потом, как-нибудь вечером, она вдруг просила его приехать к ней и целый вечер ластилась, благодаря его за внимание, давая понять, что ценит, как многим он жертвует для нее. У них было несколько идеальных, полностью счастливых дней, которые они проводили вдвоем в полной, почти ничем не нарушаемой гармонии;  Оливия была с ним ласковой и терпеливой, и он терял голову от головокружительного счастья, такого долгожданного, что от него становилось больно.  Даже после многих месяцев знакомства, он по-прежнему любил ее; по-прежнему готов был идти на жертвы и ограничения, чтобы услышать ее смех в ответ на свою шутку; по-прежнему преданно старался, чтобы лед в ее глазах растаял, и она посмотрела бы на него, как на равного себе дорогого друга.

Оливия была единственной, кому он признался, что сделал с ним колледж. Единственной, кому он доверил свою самую большую боль  – почти физическую боль от немоты, которая овладела им, стоило колледжу взять полную власть над его мозгом. Единственная, которая знала, сколько замыслов, текстов и набросков было у него до тех пор, пока он не попал в плен тех, кто должен был научить его писать, но с каждым днем все прочнее цементировали всю почву, на которой раньше росли его тексты. Чем больше чужих слов, терминов и догм попадало в его голову, тем меньше получалось у него создать что-то свое. Это было почти так же мучительно, как в детстве, когда его увозили на каникулы к бабушке, и надо было прощаться с мамой на вокзале и махать ей рукой из поезда, который все быстрее увозил от места, где она стояла. Гилберт помнил, как он старался все дальше высунуться из окна, чтобы видеть ее, как пытался слышать ее голос, которым она смеялась и говорила: «пока! До встречи! Веди себя хорошо!»  но как он ни старался, все равно наступал момент, когда увидеть уже было ничего нельзя, и ее голос, как он ни ловил его, терялся в грохоте колес и свисте ветра. Так же сейчас, изворачиваясь и извиваясь, он пытался вызволить из себя хоть какой-то текст, хотя бы вспомнить намек на ту радужную легкость, с которой раньше они как будто сами по себе выходили из-под его пальцев; старался услышать тот голос, который раньше надиктовывал ему то, что так приятно было читать перед сном и мечтать, представляя себе переплет и обложку со своим именем. Но колледж сделал его немым; колледж  отобрал у него способность вытягивать из небытия ту магическую нить, из которой можно было ткать тексты; колледж, в который он так стремился, почти отобрал у него надежду, что когда-нибудь он сможет стать писателем.

Это был секрет, который он скрывал от всех, даже от друзей, Стивена и мамы.  Он боялся его, мучился им, боролся против него и доверил только Оливии, потому что много раз старался написать что-то о ней, отчаивался, когда не получалось, и надеялся, что она простит его бездарную немощь.  Он мечтал, что она поймет. Мечтал, что может быть, она поможет. Может быть, думал он, когда-нибудь именно она будет той, кто снимет с него проклятие немоты. 

Он плохо помнил, как все заканчивалось  - долго, в отличие от стремительного начала, и почти также трудно.  Не помнил, когда случилась первая ссора; помнил только, как мучительно пытался потом понять, в чем был неправ перед нею. Не помнил, когда впервые почувствовал то, о чем предстояло узнать; помнил только, как раз за разом заставлял себя проглатывать явно надуманные объяснения. Не помнил, когда впервые осознал, что конец близок, и предпринял первую отчаянную попытку отдалить его.

Мама всегда ругала его за то, что он слишком увлекался. Если коллекционировал наклейки, не успокаивался, пока не заполнял весь альбом до последней рамки. Если увлекался творчеством писателя, бросался читать не только его собрания сочинений, но и дневники, письма и черновые наброски, издаваемые для специалистов. Если ставил себе цель, то подчинял всю свою жизнь тому, чтобы ее добиться. И сейчас он расшибался в лепешку, чтобы сохранить рядом с собой Оливию.  Стал приходить домой только тогда, когда она говорила, что хочет его видеть. Стал соглашаться на роли только тогда, когда знал, что его график будет совпадать с тем, что удобно ей. В конце концов сдался и даже стал есть то, чем она со второго дня знакомства пыталась заставить его питаться – сырыми продуктами. Все, что проходило термическую обработку, Оливия называла «мертвяком» и  ела только овощи и фрукты, никогда при этом не смешивая их.  Поначалу Гилберт со смехом отказывался становиться «травоядным», потом все чаще старался соглашаться с ней, для сытости  перехватывая хотдог по дороге в ее квартиру;  после одной из первых ссор он пообещал ей попробовать и согласился питаться как она, соблазнившись на обещанный прилив сил и способность высыпаться за пару-тройку часов; ему уже тогда очень, очень сильно не хватало и сил, и сна.

Это были тяжелые месяцы; он был дерганым, нервным и мнительным, снова предчувствуя, как болезнь, свою неизбежную потерю, и с нарастающим отчаянием хватался за то, что еще не потерял. Перемежающие периоды ее строгости и нежности изматывали его; сил на новой диете не прибавлялось, а наоборот, чувство голода и усталости стали непобедимыми. Отголоски прежней гармонии, которую когда-то он чувствовал у них вдвоем, становились все реже и короче, и он уже не радовался им так головокружительно, как прежде. Наступала зима, и было постоянно холодно; он нигде не мог отдохнуть, нигде не мог быть спокойным, не мог даже выпить горячего, чтобы согреться.

Но у него снова была цель, и он согревался тем, что работает, чтобы достичь ее. Когда-то летом, на пикнике, когда тепло грело солнце, а они держались за руки и делились друг с другом секретами, Оливия рассказала ему о том, как мечтает провести Рождество. Ей хотелось встретить его в Париже, в номере пятизвездочного отеля с видом на Эйфелеву башню.  Чтобы завтракать вдвоем лучшими сортами винограда из Прованса и нежиться вместе на шелковых простынях в кровати с бархатным балдахином. Чтобы отправляться в неторопливые прогулки по зимним улицам, на каждом углу которых случилась чья-то любовная история, забраться пешком на Монмартр, гулять по его неровным лестницам и заказать портреты друг друга художникам перед Сакре-Кером. Отключить телефоны и не замечать никого, кроме Парижа, в котором они вдвоем. Гилберт помнил, как она рассказывала об этом – вдохновленно, радостно, с толикой грусти, как будто подобная поездка казалась ей невозможной. Помнил, как сильно ему захотелось исполнить ее желание, как он расспрашивал ее о деталях и смотрел в ее глаза, в которых не было льда в тот день.

Это была простая цель: он свозит ее в Париж на Рождество.

Он снова делал все, чтобы решить поставленную задачу. Набрал заказов в редакции. Взялся за корректуру каких-то пустых текстов, которые пытался считывать по ночам и в метро. Собрал все гонорары в театре – новая диета позволяла сэкономить на еде, и это впервые его порадовало.  Впервые согласился на съемки в фильме ради денег – и совершенно не принял во внимание просьбы матери о том, что на Рождество в этом году им особенно важно собраться вместе.

Лучший отель в Париже был забронирован, билеты куплены, и он приложил к подарочному пакету купленный по Интернету купон в супермаркет с органическими фруктами и букет мелких розовых роз, которые Оливия любила.

Он ждал ее в вегетарианском кафе, где они сотни раз встречались, если Оливия не хотела, чтобы он приходил к ней домой. Везде были развешаны рождественские украшения и гирлянды, и наконец-то пошел снег – снег считался хорошей приметой, и Гилберт предвкушал, как она обрадуется его подарку; он ведь специально узнавал ее планы, знал, что ничто не будет держать ее в городе на праздники.  Всю ночь он сидел за корректурой, оправдывая уже потраченный аванс; было ужасно холодно, и почему-то Оливия опаздывала, так что Гилберт уже начал волноваться, то выкладывая перед собой подарочный конверт с туристическим ваучером, то снова бережно пряча его в рюкзак.

Он задремал, прислонившись головой к стенке, а потом открыл глаза, и наяву, а не во сне увидел, как спортивный и очень крупный мужчина подвозит Оливию в шикарной машине на место, где они с ней всегда назначали свидания.

Это был как дешевый роман, как дурацкий фильм, глупый сценарий, который никто никогда бы не снял из-за его банальности.  Гилберт сидел за их столиком, за которым столько раз Оливия по дольке ела огурец и ласково объясняла ему, почему нельзя есть «мертвяк» – и она целовалась с кем-то еще прямо перед его глазами, не заметив, что он видит их. И на своего спутника Оливия смотрела так мягко, как никогда, несмотря на все усилия, не смотрела на него.

Никогда еще Гилберт так сильно  не ненавидел себя за глупость.

Надо было быть таким глупцом, чтобы заставлять себя верить, что что-то может выйти из их неравномерной, странной истории, где он был обожателем, а она была эфемерна и неверна, как муза. Он ведь помнил, как мягко раскрывались ему навстречу ее губы, когда он живописал ей, насколько она прекрасна. Он ведь помнил, как игриво ее стройная длинная ладонь ласкала его шею и плечи каждый раз, когда они садились рядом. Он помнил удивительные, пламенные рассветы, когда, не желая отпускать совершившееся ночью волшебство, они лежали в объятьях друг друга, Оливия просила его рассказать ей что-нибудь, и, путаясь в словах от счастливого изнеможения, он абзацами пересказывал ей страницы своей еще недописанной книги.

Торопливо и деловито она вошла и села перед ним за их столик, еще до того, как он сумел прийти в себя.

- Прости меня, Гилберт. Я давно должна была сказать тебе, - разматывая шарф, она положила его себе на колени, и не снимала пальто, торопясь скорее уйти. – Я все думала, ты сам поймешь, но конечно, нет – ты слишком добрый, слишком наивный, чтобы заподозрить такое. Конечно, я должна сказать тебе сама. Я люблю другого, Гилберт. Я всегда любила его. Он…он не такой, как все. Он для меня самый лучший на свете. Я хочу быть на него похожей, я готова ждать его, сколько потребуется. Даже если это будет всю жизнь напрасно. Ты же понимаешь меня, правда? Я любила его еще до нашего знакомства.  Я скрывала это от тебя. Это, конечно, было нечестно с моей стороны – ты ведь тоже очень хороший, Гилберт. Мне было хорошо с тобой, и ты так много для меня сделал. Мне даже жалко сейчас расставаться– мне так приятно, что ты меня любишь и так меняешься ради меня. Но для нас с тобой я не вижу никаких перспектив. Я…хотела попробовать, вдруг бы у нас что-то вышло, вдруг бы мне захотелось быть с тобой, а не с ним…но мне не кажется, что это правильно. Ты совсем не такой, с каким я себя вижу – ты мечтательный, добрый неудачник, и ты и останешься таким, у меня было столько времени, чтобы разобраться в этом. Ты так сильно стремишься всем понравиться, а ведь у тебя самого совсем нет никаких целей.  Ты сыграл пару ролей и уже мнишь себя актером, и больше тебе ничего не надо.  Ты ничего толком не написал, и считаешь, что сможешь стать писателем – но я прекрасно вижу, что с тобой ничего нельзя будет добиться, Гилберт. После всех моих попыток  изменить тебя ты все тот же умный заучка, который знает слишком много, а использует свои знания слишком мало. Ты – из тех неудачников, которые ходят в протертых штанах и радуются, когда какой-нибудь подобный тебе юродивый поймет заумь, которую ты пытаешься производить в ущерб самому себе. Ты и в том, что мы будем вместе, убедил себя так же, как в том, что напишешь книгу – но ждать, пока ты осознаешь, что это не так, у меня нет уже ни времени, ни желания. Даже если бы у меня не было Джона – а у меня он есть, но дело не только в нем.  Мне будет сложно достичь чего-то с тобой. Я не вижу для нас будущего, потому что ты хочешь добиться чего-то, чего мне мало. Если я чем-то горжусь, то это своей способностью принимать решения. У тебя такой нет, поэтому за нас все решила я. Не всякая любовь может иметь будущее, поэтому не всякая любовь стоит прилагаемых усилий.  И я не вижу, что наша история – это что-то, над чем стоило бы работать. Прости, если разочаровала тебя; но ты так мил и добр, что, наверное, мы вполне сможем остаться друзьями, правда?

Гилберт не помнил, что он ответил. Помнил только, как все время хотел спросить ее о чем-то, сказать ей что-то очень важное, что вертелось на языке, и тянулся через стол, чтобы накрыть ладонями ее руки, успокоить, попросить не торопиться. Оливия руки отдергивала, убирала под стол, на колени. «Тебе будет лучше без меня», - произнесла она и торопливо ушла, пряча лицо в букет мелких розовых роз, которые лежали на столе. Ваучер для поездки в рождественский Париж  так и остался лежать у него в рюкзаке.

Гилберт плохо помнил, что было потом. Сколько-то дней совершенно выпали из его жизни; как и полагается по сценарию дурного кино, он где-то пил, с кем-то дрался, куда-то все время шел, спотыкаясь о выбоины мостовых, все время мерз и нигде мог согреться. Каждому соседу за стойкой бара он начинал выкладывать горестную историю своей любви и боли, обстоятельно, начиная по порядку, с завязки – но почему-то никто не слушал его, а ему все казалось, что тогда, когда его хоть кто-нибудь дослушает, может быть, станет легче.  Все время он пытался объяснить себе, ради чего ему были даны эти несколько месяцев странного счастья, если они вели к такому фиаско, если то выстраданное, что было, совершенно не окупало нынешнего краха,  не окупало холода и боли. В разговоре с очередным барменом он, кажется, пришел к выводу, что его ошибки начались еще в первого дня  знакомства, а может, и с первого дня его жизни, и решил наказать себя, просверлив себе руку дрелью, потому что раз он не может писать, ему не нужна рука; его вытолкнули на снежную улицу задолго до того, как он сумел внятно изложить свой замысел – правда, разбить кулаком барную стойку он, кажется, все-таки успел.

Четко в памяти осталось только то утро, когда он проснулся на кафельном полу в туалете крысятника, в луже собственной рвоты, ледяной воды и какой-то грязи,  подумал, что сейчас , должно быть, умрет от холода, и в сущности, это будет такой тривиальный, такой бездарный финал.

- Полегчало или еще один душ устроить? – оглушительно прогремел над ухом вообще-то негромкий голос Стивена, который топал по кафелю своими ботинками, как стопудовый гигант. – А то ведь я могу и по старинке засунуть тебя в бочку на улице.

Прежде чем Гилберт успел сообразить, где он и кто этот человек, так бесцеремонно хватающий его за бессильное тело, как на него обрушился еще один ушат ледяной воды. От холода он застонал и почти очнулся, попытался объяснить, что все так, как надо, что он заслужил своей глупостью всё, что происходит, но слова отказывались произноситься, преобразовываясь в негромкое мычание.  Он помнил только, как было невыносимо холодно, когда  его грубо подтаскивали к унитазу, в который он мучительно возвращал всё выпитое, и как терпеливо и мягко кто-то поддерживал ему голову, пока он пытался отдышаться.

В следующий раз он проснулся в своей постели, в угловой комнате с видом на морг многопрофильной больницы. Солнечные пятна привычно и тихо гуляли по стенам. Все прошедшее казалось мучительным, долгим сном.

Три года, пока он зарабатывал на колледж и пытался учиться, в его жизни все было понятно. Он дружил с друзьями, интересовался интересным, старался отвоевать у взрослой жизни то, что ему нравилось, и из года в год это не менялось, а только крепло, складываясь в фундамент. За те месяцы, которые он пробыл с Оливией, его жизнь изменилась почти до неузнаваемости.  Он больше не работал в школе, где его ученики приветствовали его, как друга, а девочки приносили из столовой «немножко вкусняшки для любимого учителя». Больше почти не ходил на пары, без всякой печали отдалившись от академической дисциплины.  Он был занят в трех регулярных театральных постановках, и у него был агент, отправлявший его на кастинги; кажется, на этих кастингах его когда-то даже выбирали, и он всегда звонил Оливии первой, чтобы поделиться с ней новостью, и так странно часто натыкался на равнодушный автоответчик. Где-то в дальнем уголке больного сознания всплыла мысль, что на прошлой, а может, уже и на позапрошлой неделе он обещал сдать текст в редакцию – редакция была единственной из его прежних работ, которую он еще не бросал.

За этот год он почти перестал ходить в кино – Оливия считала это напрасной тратой времени, и редко-редко он присоединялся к друзьям, если их выходные выпадали на рабочий день для Оливии. За этот год он полностью сменил свой круг общения, фактически забросил все, чем занимался раньше. За этот год он прочитал всего какой-нибудь десяток книг, хотя раньше мог прочитать несколько сотен. За этот год он написал только сколько-то непонятных статей и множество никому не нужных, разрозненных клочков, которые давили ему на душу, как давила на горло непрерывная тошнота.  Даже одежды из прошлой жизни у него почти не осталось: Оливия ревностно следила за тем, чтобы он привел в порядок свой гардероб. Он будто не был знаком с тем парнем, которым стал.

Свернувшись в клубок на продавленной постели, Гилберт чувствовал, что его ждет холод; только бесконечный холод.

Поведясь на философию питания своей любимой, он уже несколько месяцев пил только особую холодную воду, насыщенную какими-то ионами; когда перед его носом появилась огромная кружка дымящегося чая, она показалась ему амброзией, напитком богов, к которому он не достоин прикасаться.

- Я буду читать тебе вслух «Улисса» до тех пор, пока ты не выпьешь весь чай и не съешь все крекеры, - сообщил ему Стивен, небрежно помахивая огромным темно-синим изданием Джойса. Его роман они оба считали совершенно нечитабельным. – Так что если не хочешь узнать о приключениях Пенелопы, сейчас же соскребайся и пей до дна.

Стивен авторитарно стащил с него одеяла и выразительно помахал над головой толстым романом. Гилберту потребовалось время, чтобы собрать конечности и неуклюже сесть на подушках.

- Спасибо, что нашел меня, - выговорил он, обнимая руками горячую чашку. Казалось, что больше ничего теплого, кроме этого чая, в мире не существует.

- Сдурел, да? Тебя бы надо высечь за такое дело да поставить в угол; но что-то мне подсказывает, ты и сам себя достаточно наказал.

Горячая жидкость обожгла горло; Гилберт почувствовал, что жив.

Раньше родители от души любили походы. Чуть выдавалось несколько выходных дней, как они празднично доставали из кладовки всю свою экипировку, радостно собирали огромные рюкзаки, созванивались с парочкой друзей, таких же походников, как и они, и отправлялись в очередной изматывающий маршрут с предвкушением, с каким другие едут на расслабленный пляжный отпуск. Это были любимые дни всей семьи – дни пасхальных каникул, летних выходных, когда где-нибудь в йоркширских холмах их веселая команда разбивала лагерь, и несколько дней они жили в своем импровизированном палаточном городке, старательно изолируясь от городских тревог. Гилберт в детстве обожал эти вылазки. Несколько дней вдали от города, с радостными, непривычно беззаботными родителями, с которыми так весело было играть в волейбол, купаться в ближайшей речке и петь под гитару, собираясь вечером у костра, казались каждый раз маленькой моделью рая, где всем было весело, всё было интересно и все были радостны. Каждый раз, когда выходные подходили к концу и надо было собирать лагерь, Гилберт переживал,  как последний. Он же знал, что когда-нибудь это действительно будет в последний раз, и вместо того, чтобы ждать следующей поездки, останется только воспоминать прошедшие.

Особенно он не любил видеть, как отец собирает палатку. Стоить ее было крайне интересно – им с сестрами всегда нравилось, как из двух свертков с непонятными палочками и большой тряпкой, как по волшебству, по отцовскому хотению возникал целый дом с дверью, окнами и крышей. А вот за сбором палатки никто не наблюдал – Гилберт помнил тянущую боль сожаления, которая охватывала каждый раз, когда он видел, как отец вытаскивает колышки, удаляет поддерживающие рейки – и, лишенная опоры, палатка бессильно обрушивается на землю, мигом превращаясь из уютного домика в бесформенную, ненужную груду ткани.

Почему сейчас он так часто вспоминал об этом, бессильно валяясь в крысятнике и не в силах подняться даже утолить непрерывную жажду, сжигавшую горло?  Потому что он чувствовал себя именно такой палаткой; ненужной тряпкой, которую лишили опоры; бесхребетной массой, бесформенно обрушивающейся вниз.

Жмурясь от головной боли, Гилберт пытался вспомнить, что было его опорой все эти годы; пробовал заново нащупать реечки, за которые держался. У него были друзья, с которыми можно было быть настоящим – за последний год он едва ли видел кого-то, потому что Оливия предпочитала проводить вечера дома. У него были родители, которым он, бывало, забывал даже звонить – тяжело было отвечать на их выдержанные вопросы, понимая, что они не одобряют ни один из выборов, которые он сделал. У него были увлечения и занятия, к которым вряд ли можно было теперь вернуться – ни одно серьезное дело не прощает, когда его отодвигают на второй план. Когда-то у него были и тексты, дописать которые сейчас казалось делом еще более неподъемным, чем подняться с постели.

Но он поднялся с постели; пол качался, как палуба во время шторма, и мир казался сном, из которого никак не получалось проснуться.

- Имей в виду,  медведь-шатун; если ты опять пойдешь бедокурить,  я больше не выйду тебя искать! – крикнул ему Стивен, который был подозрительно серьезен в последние несколько дней.

Закрывая дверь, Гилберт хотел ответить, но не было сил кричать.

Кажется, как раз прошло Рождество;  город был стылым и шумным, как и положено зимой Лондону. Кутаясь в куртку, Гилберт медленно ходил по улицам, пытаясь привыкнуть к ощущению пустоты. Внутренности будто вытянули каким-то прибором, и нечему было греть его изнутри; сколько он ни старался, согреться не получалось. Побродив по городу, он пришел на вокзал; из окна поезда знакомые пейзажи казались неживыми, как в фильме с чрезмерной компьютерной графикой.

Мама была на кухне, когда он пришел. Открыв дверь своим ключом, он постоял на пороге, пытаясь припомнить, какой предлог придумывал в последние разы, когда его спрашивали, когда он приедет. Оливии не нравились его родители, и неприязнь была на редкость взаимной; «выбирай, с кем ты хочешь провести свой день», всегда говорила она, и он выбирал…

Сотни знакомых запахов разом обрушились на него, почти сбив с ног. Отлепившись от дверного косяка, он опустился на стул на кухне, пока мама вытирала от готовки руки. Ее руки пахли сырой картошкой и детством, когда она положила их на его плечи, внимательно заглядывая ему в лицо.

- Не пугай меня так больше, прошу тебя, - сказала наконец мама, когда он отпустил ее, перестав прижиматься к ее груди, такой теплой по сравнению со всем остальным.

- Я чертов идиот, мама. Прости меня.

- Пообедаешь с нами?

Гилберт попытался вспомнить, когда он ел в последний раз; в память лезли куски тонко нарезанного зеленого перца, дольки помидора, горсть холодных пророщенных семян. Сколько месяцев он ждал улучшений качества жизни, обещанных Оливией? Она обещала прилив энергии,  прекрасное самочувствие, способность высыпаться за несколько часов – на это-то, кажется, он и повелся. Она обещала ему и любовь – но ничего, кроме слабости и холода, теперь не предвиделось.

Это было первое, чему он порадовался в новой жизни: маминому супу. Густому и прекрасно горячему; она поставила перед  ним дымящуюся тарелку, и он как будто ожил, впервые за последние недели ощутив дыхание тепла. Полный того «мертвяка», от которого  он с таким трудом отказывался все это время, куриный суп с вареной лапшой, вареными овощами, жирным бульоном показался ему эликсиром жизни; мама всегда готовила на шестерых, и он доел всю кастрюлю до дна перед тем, как уйти и несколько дней подряд проспать в своей детской комнате, где еще сидели его плюшевые собаки и висели постеры с подростковой поры. 

Гилберт пробыл у родителей неделю, прежде чем вернуться в крысятник. Почва под ногами продолжала быть изнурительно зыбкой, и за что держаться, он по-прежнему не знал; но холод внутри слегка отпустил его, а значит, можно было жить.

Целей стать выдающимся больше не было; целей найти родную душу и подавно. Подумав, Гилберт возобновил учебу в колледже;  его взяли обратно в редакцию.  Агент продолжал предлагать ему кастинги, и он даже ходил на них; было интересно выбирать роли, ориентируясь теперь только на свои критерии, и он даже снялся в паре фильмов, которые ему понравились. Маленькие авторские проекты, которые давали почувствовать себя актером, но не приносили ни прибыли, ни признания. Тексты по-прежнему вертелись в голове, иногда прорываясь на бумагу разрозненными клочками;  невозможность слепить из них хоть что-то цельное всколыхивала мутную тошноту.

Он уже смирился, что так и будет; он закончит колледж, защитит диплом по какой-нибудь теме вроде «Особенности ремарки в английских пьесах 17 века» или «Концепт мужского бесплодия в литературе раннего постмодернизма», и это будет, наверное, единственный его текст, который он сможет довести до конца и который прочтут другие. Найдет работу по специальности – пойдет преподавать литературу в школу на полную ставку, или попросит повышения в редакции, чтобы стать старшим редактором и совершенствовать чужие тексты, раз не смог дописать свои. Время от времени, может быть, будет сниматься или играть где-нибудь – до тех пор, пока агент не найдет себе нового актера, более подходящего и талантливого, и кастинги медленно сойдут на нет. Тогда и начнется та обычная жизнь, в которой сотням и тысячам людей удается быть так безыскусно и надежно счастливыми. Наверное, думал Гилберт, об этом он и должен мечтать, раз судьба так недвусмысленно дала ему понять, насколько не для него те успехи, которые суждены исключительным, талантливым и выдающимся – кому-то, кто достоин чужой любви.

Он вернулся рано с работы и снова боролся с тошнотой, которая то и дело теперь напоминала ему о собственной никчемности, стоило ему взяться за тетрадь, когда на кухню крысятника ворвался Стивен, свежий, румяный и снова озабоченный чем-то серьезным.

- Сидишь? – осведомился он. – Все сидишь, значит.

- Я могу и встать,  – не понял Гилберт.

- Шутки шутишь? Думу думаешь? Не боишься, что щель на заднице зарастет от того, что просидишь все на свете?

- Послушай, если ты опять вздумал меня учить, пощади; и без проповедей тошно.  Отложи на завтра, ладно? А сегодня почитай «Улисса», если нечем заняться. Поднаберешься умных идей.

- Сам читай своего «Улисса»; завтра будет поздно.  Мне нужно с тобой серьезно поговорить.

Гилберт отставил пустую тетрадь в сторону.  Странно, подумал он, что он так часто бывает прав, а на деле является таким идиотом.

- Ну валяй; я давно вижу, что у тебя что-то происходит. Давно жду, когда ты решишь мне об этом рассказать.

- Здравствуйте, маэстро ясновидящий; оказывается, ты еще что-то замечаешь в этом мире. Я уж думал, дело труба, - Стивен пододвинул стул и сел напротив Гилберта. – Ну тогда слушай.  Есть две новости; одна плохая, другая хорошая. Но хорошая тебя касается только косвенно.

- Эмма беременна, и вы женитесь, - не спросил, а констатировал Гилберт. Было забавно видеть, как взлетели к бритой голове тонкие Стивеновы брови. – Что удивляешься, неужели думал, я не догадаюсь? Я идиот, но не настолько же. К тому же вы спите за картонной стеной в соседней комнате, а у меня бессонница. Но я очень рад – слушать через подушку ваши планы на семейную жизнь гораздо приятней, чем ваши обсуждения, в какой позе больше нравится. Честное слово, когда вы начали встречаться, я изучил по вашим разговорам всю камасутру.

Стивен ошарашенно сглотнул.

- Хоть бы раз сказал, что тебя это раздражает. Я ж понятия не имел, что здесь такая слышимость!

- Ага – как я вздыхаю от тоски, ты, значит, слышать мог, а я почему-то должен был вашу возню не слышать. Да брось ты. По тебе сразу было видно, что это то самое – не хотелось вас спугнуть. Хоть кому-то должно быть хорошо, - Гилберт устало взъерошил волосы. – Так что, теперь  мне наконец можно вас поздравить?

- Да, - неуверенно улыбнулся друг. – Эмма разрешила рассказывать. Раньше она не хотела. Все чего-то боялась.

- Я так и понял; поэтому и молчал. Хочешь поговорить о квартире? Я уже думал об этом; я, наверное, вернусь  к родителям. Пока, на время. Маме с Джейни часто нужна помощь. Ты сам видел, что у них творится.

Стивен кивнул. Пока Гилберт, по новой формулировке, «волочился» за Оливией, у него дома случился серьезный катаклизм семейного масштаба. Младшая сестра и всеобщая любимица, отличница, спортсменка и подающая надежды красавица забеременела после поездки в школьный лагерь. Гилберт только сейчас начал понимать, что стоило его маме смириться с тем, что из ее четверых детей именно младшая дочь первой сделает ее бабушкой;  ребенку, которого всей семьей решено было оставить, недавно исполнился месяц.  

- Джейни так и не сказала, кто отец?

- Не думаю, что она скажет в ближайшее время. Молчит, как партизан; она страшно упертая. Мне кажется, она по-прежнему любит этого мерзавца. Когда я просил ее сказать хотя бы мне, она отказалась, ответив, что не переживет, если я в припадке мести нечаянно убью его, - Джейни была Гилберту ближе всех остальных сестер; ему так нравилось быть старшим братом и наблюдать, как год от года она становится все взрослее. Вся ситуация была болезненной еще и потому, что он не мог простить себе, что не был рядом с нею тогда, когда был нужен. – Я бы мог, между прочим. Давно хотел кого-нибудь прибить.

- Вы с ней похожи, братья по крови,-  буркнул Стивен, глубоко вздыхая. – Насчет длительной любви к тем, кто любви не особо заслуживает.

- Только не ругай меня опять, умоляю; у тебя скоро ребенок родится, вот его и будешь воспитывать.

- Пообещай мне, что не уйдешь в запой после того, как я тебе что-то скажу.

Гилберт удивился. Вступление было неспроста.

- Что такое ты собрался сообщить мне? – голос немного сел, потому что такое гадливо-уважительное выражение появлялось у Стивена только при разговоре об одном человеке.

Голос Стивена был нарочито спокойным; он внимательно вглядывался в лицо Гилберта.

- Пока ты на выходные к родителям ездил, мы с Эммой устроили себе праздник, экспромтом. Съездили в Париж.

Гилберт положил руку на живот, мысленно уговаривая тошноту улечься.

- Ненавижу Париж, - сказал он с отвращением.

- Я знаю. Мне тоже как-то пофиг. Эмме хотелось – сам знаешь, то ей клубнику под сыром чеддар, то теперь в Париж приспичило.

- И как там? Действительно так классно, как говорят?

- Не знаю, как-нибудь сам посмотришь.  Я почти ничего не видел – Эмма меня по музеям таскала, картины смотреть. Такая скука, я там в пятом музее заснул уже в углу, на банкеточке, - Стивен перевел дух, как будто собираясь с силами. Гилберт терпеливо ждал, что он хочет рассказать. - И знаешь, кого мы встретили у Эйфелевой башни? Притом – в очереди! Когда все стоят в загоне, как бараны, и некуда деться?

В кухне было уже темно. Кроме солнечных пятен на стене, в крысятнике было мало света.

- Видимо, знаю.

- А знаешь, с кем она была? С твоим преподом. Который читал тебе курс, от которого ты плевался, как ядовитый верблюд. Которому лет сто или больше – он с бритой башкой, похожей на яйцо страуса. И они… Она с ним…

- Можешь не договаривать. Я понял.

Мистер Роджерс. Гилберт сразу понял, о ком речь. Плевался он от всех курсов, но были в его личном рейтинге особенно нелюбимые – те, после которых он не просто разочаровывался в выбранной специальности, а в человечестве вообще. Курс по литературе первой половины двадцатого века был одним из них; все книги по программе он читал, всю теорию давно усвоил, а на лекциях чувствовал себя инопланетянином, выброшенным на другую планету. Заведующий лабораторией и один из факультетских светил мистер Джон Роджерс был квинтэссенцией всего, что Гилберт не любил в лекторах. Он говорил не по делу, много, запутанно, пересыпая свою речь мудреными терминами и неоправданно выбирая заимствованные аналоги вместо обычных английских слов; от него веяло такой непоколебимой уверенностью в собственной гениальной исключительности, то Гилберт поначалу всерьез пытался разобрать то, что он говорит. А разобравшись, просто отказался от курса. Лекции у Роджерса напоминали ему пасхальные яйца, которые им с сестрами дарила папина двоюродная сестра тетя Люси: в шикарной коробке с бантом, под ароматным прикрытием бархатной бумаги,  в толстом гнезде из громко шуршащей, цветастой фольги с пластмассовыми объемными наклейками где-то в глубине прятался стандартного размера киндер-сюрприз. На лекции мистера Роджерса, читавшего почти весь двадцатый век, Гилберт перестал ходить сразу, как разобрался, что весь авторитет профессора держится на самомнении и продуманном, псевдонаучном пафосе.  Помнится, он еще часто расспрашивал у Оливии, почему она так ревностно старается не пропускать именно этот курс…

Вспомнилось и другое. Как в один из хороших дней она начала рассказывать ему про свою подругу, настаивая, что с нею она его еще не познакомила. Про то, как в девятнадцать лет эта подруга полюбила старшего, женатого, очень уважаемого мужчину, преподавателя университета. Он был дружен с ее отцом, и симпатия возникла сразу, а не проходит уже несколько лет. «Она без него совсем не может, представляешь себе? Все, что она делает, каким-то образом направлено на него, на его образ жизни, его систему ценностей. Он позовет – она приедет, не задумываясь, хотя столько раз давала себе зарок больше его не видеть. Вот ты мог бы дать ей какой-то совет? Ты, бывает, так хорошо разбираешься в людях»…

Гилберт тогда еще удивился, как хорошо она осведомлена о жизни своей подруги – это был аргумент в ее защиту от мамы, которая подозрительно относилась к отсутствию у человека близких друзей. Он помнил, как ему было приятно, что она спросила у него совета, и как спокойно, мирно они говорили тогда в полутьме, и телевизор с очередным сериалом бросал разноцветные тени на внимательное, чуть усталое лицо. Помнил, к какому выводу они пришли – что ее подруге нужно попытаться отвлечься от своего женатого любовника, попытаться найти ему замену, постараться построить отношения с кем-то, кто сможет быть с нею целиком, а не во время выдуманных командировок…

Помнил еще гладко бритую, совершенно лысую голову человека, который ждал Оливию в машине, пока она торопливо объяснялась с ним, нюхая его розовые розы; почему-то Гилберт не узнал его тогда и почти не запомнил его лица.

- Ну и как она тебе? Здорова? Хорошо выглядит?

Стивен скривился, как от отвращения.

- Да лучше всех. Они  ворковали, как два студента.  Она ему все говорила «Спасибо, что ты исполняешь еще мою мечту», мемеме. Жрали виноград прямо в очереди, и кормили им друг друга. У меня Эмме чуть плохо не стало. Ты вот мне говорил, что ненавидишь, когда люди выставляют свои чувства напоказ – я теперь понял, почему это тебя так бесит! Только идиот может целовать свою девушку в плечо тогда, когда это все видят.

Тошнота наконец  перехлестнула горло, и Гилберт метнулся в туалет.

- Никак токсикоз замучил? – безжалостно  осведомился Стивен через какое-то время, найдя Гилберта в ставшей привычной позе страстного объятия с унитазом. – Почитай книжку «В Тумане». Эмме помогала. Чуть начинало тошнить, как она начинала читать про вампиров; уж не знаю, кого она родит после этого.

Гилберт тяжело дышал, пытаясь отогнать из памяти строчки, картинки, обрывки мыслей, разговоров и своих иллюзий.  Хорошо было бы вытошнить мозг, мелькнуло в голове, чтобы начать все заново и обо всем забыть – ему так хотелось, чтобы тогда он не прогулял ту лекцию, не заявился в театр, не получил бы роль этого Ромео.

Стивен молча поигрывал бахромой Эмминого полотенца.

- И что ты будешь делать?

Гилберт сел на крышку унитаза и обнял себя руками. Было страшно холодно.

- По-твоему, я должен что-то делать?

- Блин клинтон, да – по-моему, ты должен делать хоть что-то, - отбросив полотенце, воскликнул Стивен. – Хоть что-то, только не в отношении своей модели. А в отношении себя. Посмотри на себя, зеленая морда. С тех пор, как вы расстались, ты молча плывешь по течению, сложив лапки, как таракан в ожидании дихлофоса.

- Ты не прав.

- Я не прав? Ладно, допустим. Что ты сделал за эти месяцы? Съездил к родителям – хорошо;  а еще? Тебя звали на десятки кастингов, а ты отправился на три – и тебя взяли на двух, между прочим. Тебя звали на десятки вечеринок, а ты отказываешься даже встретиться с прежней командой – только не вылезаешь из кино и проводишь вечер пятницы здесь, запершись, как царевна в башне. Ты мог бы плюнуть на всё и наконец заняться своим чертовым романом, о котором прожужжал мне все уши – так нет, непонятно почему ты цепляешься за свой колледж и продолжаешь тянуть кота за хвост, забивая себе голову либо тем, что ты давно знаешь, либо тем, что тебе вовсе не нужно!

- Дай мне носовой платок, оплакать психоаналитика, который в тебе умер, - бесцветно выговорил Гилберт, стараясь отвернуться от его оживленного, румяного и доброго лица.

- Да хоть уревись – только делай что-нибудь наконец! Не ставь на себе крест только потому, что имел неосторожность влюбиться всей своей возвышенной поэзией в мелочную актрисулю, которая вздумала вылепить из тебя что-то по своему образу и подобию, но обломалась, когда поняла, что дело это слишком трудоемкое! Гилберт, ты любил жизнь больше всех, кого я знал – до того, как началось это мракобесие. Ты был самым любознательным и веселым из всех наших знакомых – потому что ты тянулся к любому источнику, который мог дать тебе вдохновение. Ты был старше нас всех, потому что у тебя был стержень, который держал тебя, и всем нам ты казался ужасно крутым, потому что ты всегда знал,  чего хочешь.  Этот стержень никто не мог отобрать у тебя – он был слишком твой,  по-настоящему твой, и я знаю, что он никуда не делся, сколько бы ты от него ни отказывался, не делал вид, что все кончилось...

- Неужели тебе не надоело, Стив, ты как заевшая пластинка! Я уже знаю, что был неправ во всем, что касалось Оливии. Вовсе незачем мне популярно и с примерами объяснять это каждый раз, когда мне становится плохо.

- Да потому что если бы ты не питался столько времени одной травой, ты бы не испортил на фиг весь свой чертов желудок! – Стивен резко встал с бортика ванны, на котором сидел, и с размаху ударил Гилберта по плечу; тот судорожно вздохнул от  резкого движения. – Вычеркни наконец прошлый год, как будто его не было; возьми себя в руки, ты, «лучший мозг современной литературы!»

- Я понял, Стивен; уйди, пожалуйста.

- Я сейчас принесу «Улисса» и буду читать тебе его до сих пор, пока ты не примешь решения…

Крик должен был быть гневным, а получился отчаянным, сломанным:

- Уйди, говорю; закрой сейчас же дверь!

Стивен вышел, и Гилберт тяжело прислонился головой к холодному кафелю. Капающий кран размеренно ронял капли воды в самую середину ржавого пятна на раковине. Где-то у них под окнами громко смеялись вышедшие на перекур санитары.

Решение было простым, и Стивен был прав – ему давно пора было его принять. Но Гилберт уже давно и безуспешно пытался вычеркнуть из своей жизни последний год. Жизнь – это не роман, не текст на компьютере; нельзя выделить и удалить неудавшуюся часть кнопкой delete. Ему придется сделать выводы из неудавшегося черновика, который уже написан, и жить дальше без возможности его подредактировать.

Оливия права – он никогда никем не станет. Не сможет добиться успеха, потому что слишком тяжел на подъем; не сможет найти любимое дело, потому что однолюб по природе. Не сможет написать свой роман, потому что потерял ту магию, которая нашептывала ему слова, счастливо складывающиеся в предложения, не казавшиеся ему беспомощными.

Лучшего мозга литературы нет; он исчез, растворился в желчи и разочарованиях, которые заняли все те пустоты, которые остались после того, как его покинуло вдохновение. Это произошло так давно; как долго он был глупцом и не разрешал себе осознать этого.  Прошлого не вернуть; надо ставить новые цели. Но не здесь.

Сжавшись в комок на унитазе, чувствуя, как умирает от холода в сыром туалете, Гилберт принял решение. Нужно уезжать. Любая мелочь, все, что составляло сейчас его жизнь, неизбежно напоминало только о провалах – он жил на руинах, теша себя мыслью, что снова сможет построить на пепелище памятник архитектуры.  Надо было уезжать; надо было строить хоть что-то на новом месте, пусть и не памятник архитектуры, а безликое, самое обыкновенное здание, сливаясь с длинными рядами массовой застройки.

Там никто не будет помнить, как он собирался жить раньше; никто не будет спрашивать, что случилось с его прежними планами. Там ему, наверное, и самому будет легче о них забыть.

Было легко решиться на это: здесь его больше ничего не держало. Не было любимой работы, не было неотложных дел. Совсем скоро Стивен и Эмма уедут в семейное гнездо; он останется даже без крысятника. Разве что мама… Но ведь мама, конечно, поймет.

Гилберт медленно вымыл пол в туалете, завершая замысел, и негромко постучался в комнату Стивена.

- Что ты там говорил про книжку от тошноты? Дай мне почитать, я хочу быть в курсе.

Денег за возвращенный туристический ваучер почти хватило на билет в один конец. Через неделю он сидел в самолете, узнав от своего агента, что его знакомая режиссер все еще не нашла исполнителя главного героя для экранизации фильма «В тумане».

И он до сих пор не знал, что привело его в Голливуд. Бег от прошлых неудач, остатки иллюзий, надежда, отчаяние.  Или все же любовь. 



Источник: http://robsten.ru/forum/18-1636-1145004-9-1
Категория: Фанфики. Из жизни актеров | Добавил: MonoLindo (05.03.2014)
Просмотров: 856 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 4.9/11
Всего комментариев: 2
0
2   [Материал]
  очень интересно, спасибо большое за великолепный литературный язык, Интересного героя и такое чуткое описание переживаний Гилберта.

0
1   [Материал]
  Гилберт-редкий вид отличного парня.Жаль,что иногда они влюбляются совсем не в тех... cray

Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]