Эдварду было четырнадцать, когда он узнал, что такое война.
По радио тогда начали говорить о военных действиях за океаном, в далекой Европе. И хотя к нему это пока не относилось, он слушал с интересом, слушал о сражениях, о великих полководцах, прославивших себя победами, героях войны.
Ему было четырнадцать, когда он захотел на фронт. Тоже сражаться, воевать. Быть героем.
Эдварду было семнадцать, когда война пришла в Америку. Когда солдат из армии начали забирать на фронт в Европе.
Он ждал с нетерпением своего совершеннолетия. Ждал призыва. Жаждал оказаться в центре событий, биться, воевать, побеждать.
Белла, слушая по радио очередные военные новости, губу испуганно закусывала, крепко Эдварда хватала за руку. Она его столько раз просила себя беречь, а он хотел сам попроситься на фронт. Она, обняв крепко, умоляла отслужить в запасе, вернуться к ней невредимым — он только хмурился. Она, как и его мама, не понимала.
Прошел месяц со случайного почти-поцелуя на кухне.
Эдварду исполнилось восемнадцать.
«С днем рождения!» — гордо поздравляют родители.
«С днем рождения!» — кричат радостно друзья.
«С днем рождения, » — тихо шепчет Белла, крепко обнимая, и без слов отчаянно просит: «Не покидай меня.»
Праздничное застолье, тосты, высоко поднятые бокалы. Но взгляд Беллы от него ни на секунду не отрывается, словно она его в последний раз запоминает.
Он уйти собирается на следующий же день. Она знает.
Вечером, после праздничного ужина, Эдвард маму на ночь обнимает и уходит спать, оставляя Беллу одну. А заснуть не выходит — он лежит и в потолок смотрит, вспоминая почему-то только ее, ее нежную улыбку, ее смех, рассеивающий его тучи.
Ему ее предстоит на целый год покинуть.
Эдвард не помнит, сколько так лежит без сна.
Но когда дверь приоткрывается с тихим скрипом, и он машинально глаза закрывает, — привычка с детства, мама любила проверять, уснул ли сынок, — он Беллины шаги узнает сразу.
— Эдвард… — шепчет она, голос дрожит. — Ты спишь?
— Не сплю, — он садится.
Ее силуэт — темный на фоне яркого света из коридора — проходит внутрь, перед глазами стоит, присаживается так близко-близко. Эдвард моргает, глаза к темноте привыкают. Белла хватает его ладонь — так привычно-крепко, — губу кусает нервно.
— Не уезжай, — тихо просит.
— Мне надо.
Белла голову роняет на грудь как-то резко, кивает будто машинально.
— Вернись, — подняв голову, уже не просит, уже умоляюще приказывает.
— Обещаю.
Всхлипывая, она кидается в его объятия, дрожит, жмется ближе. Он ее спину успокаивающе гладит, бормочет что-то на ухо — ему не лучше, чем ей. Ему без нее так же пусто будет.
— Эдвард…
Она отстраняется на миг, ее веки покрасневшие, губы покусанные и дрожат, в глазах — растерянность, страх, сменившийся за один момент решимостью.
Секунда — ее губы прижимаются к его в отчаянной мольбе, в первый и словно бы последний раз. Белла целует отчаянно, руки обвивают его шею, дышит тяжело и часто — будто боится, что он оттолкнет, что откажет, оставит одну разбираться с этими странными и удивительными чувствами. Что уйдет.
Эдвард не отталкивает. Он ей отказывать не умел никогда. Его руки — на ее талии, его губы отвечают ей, он весь отдается тому чувству, охватившему его с головой — тому, сильному до головокружения и дрожи в кончиках пальцев, отголоски которого мучали его целый долгий месяц.
— Эдвард… — снова бормочет она ему в губы, теплым воздухом выдыхая.
Тихий скрип откуда-то с улицы нарушает приятную теплую тишину. Белла всхлипывает пораженно-отчаянно, отстраняется. Глаза ее наполняются слезами, плечи подрагивают едва заметно, прозрачная капля по щеке стекает, незаметно.
— Тише, — Эдвард эту каплю смахивает пальцем, Беллу к себе прижимает — ее хрупкое тело ближе к нему, лицо прячется в изгиб его шеи. Он ладонью по ее волосам проводит, шепчет на ухо что-то ласково-успокаивающее.
— Ты только вернись, — повторяет она, — вернись… ко мне?.. — тихо, будто неуверенно.
— Вернусь, — обещает он, — ты от меня так просто не отделаешься…
Белла усмехается как-то горько, глаза прячет, уткнувшись в его плечо. Она пахнет сиренью, свежей весенней травой и подснежниками — первыми, едва распустившимися, с трудом проросшими сквозь твердую почву. Эдвард вдыхает полной грудью — на год вперед хочет надышаться.
— Через год, — твердо произносит он. — Через год ты встретишь меня у ворот. А я обниму тебя и скажу: «Я вернулся, моя Белла.» Хорошо?
Несмелая улыбка трогает ее губы, влажные ресницы трепещут.
— Через год, — эхом повторяет она. — Я буду ждать.
На следующий день по всей Америке гремит известие о пандемии испанки.
Эдвард так и не уезжает на фронт.
***
Все плывет перед глазами, расплывается в бреду. Память обрывочная, образы всплывают в голове разрозненно, никак в цельную картинку не желая собираться.
Прядь каштановых волос, которую тонкие пальчики заправляют за ухо. Теплые ладошки. Глубокие глаза цвета шоколада. Запах сирени и подснежников.
Белла.
Тянущая нежность в груди. Отчаянный блеск ее глаз. Ее губы, такие теплые и мягкие… и это странное чувство, будто хочется рвать в клочья этот проклятый мир.
Белла…
Она, та самая, что лежит сейчас рядом, бледнее больничных простыней, с лихорадочным румянцем на щеках, шепчет неразборчиво его имя. Эдвард пытается встать, падает обессилено на колени, хватается за ее ладонь — горячую, такую же, как и его собственная. Кожа Беллы тонкая, почти прозрачная, вены просвечивают на запястье, а костяшки пальцев обтянуты так плотно, что, кажется, вот-вот кожа лопнет.
— Прости… я виновата… — шепчет она едва слышно, и Эдварду хочется кричать — громко, чтобы сел голос, чтобы связки сорвать, до боли в горле кричать. Белла так говорить не должна. Он ее вспоминает маленькой — забавной, беззаботной малышкой, срывающей цветы и обрывающей ему манжеты. Она была уже тогда для него центром мира.
И сейчас его мир рушился на его глазах.
Он хочет кричать, но сил хватает только припасть губами к этой хрупкой ручке и шептать, лихорадочно умоляя ее не уходить. Если кто и должен этот мир покинуть — это будет он, он на себя удар принять готов с радостью. Белла жестокости этого мира познать не должна была никогда.
Но от него не зависит ничего.
Эдвард хочет кричать, когда его оттаскивают санитары, но протест вырывается лишь тихим быстрым «она-должна-жить», неразборчивым до такой степени, что он и сам едва понимает, что говорит. Он не знает, сколько времени лежит в бреду, сколько времени бесконечно повторяет одни и те же слова, как мантру.
Время перестает иметь значение, когда вместо шепота Беллы он вдруг слышит тишину.