5.5
Гамак висел почти под самой крышей нашей новой норы, в дальнем уголке незаметной с улицы, сплошь закрытой листвой террасы. Странная, сюрреалистическая конструкция, покрытая тонкой периной и балдахином. Я могла там валяться часами - с книжкой или просто так, слушая, как листья перешептываются под дождем, как маленькие птички, что свили гнездо там, на чердаке, щебечут что-то оптимистичное, похожее на те новые песни, что он безостановочно строчил. Это была моя территория, единственное, что мне нравилось здесь. Сюда не проникали даже самые настырные из наших друзей.И «недрузей» тоже. Поначалу он пытался отвоевать это место для себя, но мое упрямство оказалось несгибаемым. Может, потому, что это было одно из тех мест, где так и не получилось заниматься любовью? Его длинные ноги болтались и скользили по полу, мы сбивались и начинали неудержимо хохотать - раз за разом, сползая на пол или перемещаясь на кровать. И все-таки это было безумно романтичным, когда удавалось улечься вдвоем так, чтобы вся конструкция находилась в равновесии и начинала лениво покачиваться, а мы просто лежали и обнимались. Там мы разговаривали. Так, как раньше, так - как нужно было нам обоим. С долгими паузами и пожатием плечами, с закатыванием глаз и редкими поцелуями - куда придется.
Только это было редкостью.
Чаще - он просто врывался под аккомпанемент оглушающего лая собак с удовольствием отсыпающихся в прохладе, стягивал меня за ноги, и, перекинув через плечо, утаскивал на кухню. Чаще, я просто валялась там сама, пока не начинала раздражать эта нирвана, и желание окунуться в шум, город и болтовню не становилось сродни навязчивости.
Он ворчал, что я впала в детство.
Может быть. Я не знала. Настоящего детства у меня не было.
В такие моменты он начинал дуться на меня, демонстративно и умилительно, и сдавался, только когда я действительно начинала вести себя как ребенок, нажимая на его действенные пружинки. Я бесновалась, спорила и надменно манипулировала им. В его глазах появлялся масляный, шаловливый блеск, означавший мою победу и поражение разом.
Мы дрались - подушками, беспорядочно бегая по комнатам, рыча друг на друга и отряд партизан, быстро привыкший к таким видам игр. Собаки осуждающе смотрели, когда мы носились по этажам и орали друг на друга, но иногда впадали в раж, сами приносили нам подушки и толкали под руку, когда мы забывали их швырять. К моему ужасу – они стали так проводить время и тогда, когда нас не было – призраки и их отсутствующего детства отступили.
Мы торговались за право валяться в гамаке в одиночестве - ставки были такими ржачными и сексуальными, что даже я иногда краснела и орала: "Ни за что!", прежде чем сдаться перед его недоуменно поднятой бровью.
Я соглашалась просидеть рядом с ним без белья в темноте очередного слета, но не пустить его спать там. Он соглашался, что ставки были достойнее сна без кондиционера. Я расплачивалась и уходила спать в одиночестве, лишь бы сквозь сонную одурь слышать возню маленьких прожорливых птиц.
Мы прорастали друг в друга.
Для этого уже необязательно было проводить вместе дни напролет. Иногда вся игра состояла в том, чтобы друг от друга спрятаться и пожить своей жизнью, но это тоже было весело. Парадокс был в том, что тем, с кем я проводила свои дни - он доверял едва ли не больше, чем мне, и я всегда знала, где он и о чем думает - даже если не соглашалась.
Со стороны могло показаться, что мы ругались днями напролет, что мы почти не виделись, что враждебность, подчеркнутая, категоричная стала тоже частью нас самих, разрушая тот кокон, что обычно окутывал нас. Влечение сменилось безмятежностью? Вряд ли это было на самом деле. Я не могла забрать назад свои слова - сказанные в момент того самого кокона, под мерное покачивание гамака как качелей, в клубке его рук, они звучали пронзительной взрывоподобной болью. Он слышал их - и не мог забыть.
Я и не хотела, чтобы он их забывал.
Нам действительно было бы легче поодиночке.
Нас куда меньше доставали бы, нам пришлось бы меньше оборачиваться, чтобы отыскать глазами слежку, меньше унижений, злобы и лицемерия. Он был бы свободен. Не нужно было бы возвращаться ко мне с другого края земли, тосковать по родным местам и людям, он бы смог быть таким, каким он был на самом деле, а не таким, каким он становился со мной. Я не любила, когда ему приходилось отчего-то отказываться ради меня.
И мне - эгоистично и подло, но было бы легче не ждать его, не провожать его, не морщиться от запаха незнакомых сигарет и женских духов, не читать вместо него длиннющие контракты, не готовить ему кучу еды, чтобы выкинуть потом большую часть.
Я перестала это делать.
Новый уклад уже становился привычным, раздражая меня больше, чем его, словно для него тоже было облегчением, что я не жду, не готовлю, не науськиваю, не ворчу и не рядом 24 часа в сутки. Мы становились независимыми.
Мне говорили, что это отвратительно – но глубокой ночью он прокрадывался ко мне, и я с какой-то мазохистской радостью скручивалась в клубке его рук, повиновалась медленно раскачиваемому им гамаку и засыпала. Не дослушивая его до конца и ничего не рассказывая взамен, не становясь его жилеткой и не используя его для того же.
Мы просто становились грелками друг для друга.
Он уже был мне больше, чем другом, любовником, парнем. Он перестал быть моей тенью и наваждением. Меня осуждали, что я позволяю ему это.
Он просто был.
Первым, о ком я думала, когда просыпалась - даже если иногда это была единственная мысль о нем за целый день. Первым, о ком я вздрагивала, когда слышала о чьих-то травмах, авариях или болезнях - даже если я абсолютно точно знала, что с ним все в порядке, и он куда внимательнее, осторожнее и расчетливее, чем я. Первым, с кем я могла быть собой - даже зная, что многое во мне он когда-то придумал и до сих пор безуспешно искал это в моих поступках.
Я примирялась со многим, когда слышала его шаркающие шаги по лестнице и звон большой тарелки с неразогретыми бутербродами и пивом, когда он вваливался и взрывал мою нирвану своим аппетитом, болтливостью и неряшливостью. Я ругала его. Я резала эти закуски с тем расчетом, чтобы и мне что-то доставалось. Он смешно морщился и обзывал меня лентяйкой.
Его ноги все так же смешно скользили, когда он наваливался на меня, трогательно, застенчиво целуя мои глаза, прежде чем сказать что-то грязно-пошлое, то, что заводило обоих. Он целовал уголок моих губ, прежде чем накинуться на них, как на только что съеденные бутерброды. Он знал каждый уголок моего тела и пользовался этим, пока я не превращалсь в гелеобразное существо, которое только и знает, что покачиваться, завернутым в простыни и его руки.
Мы тренировались. После этого я любила этот гамак еще больше.
Уезжая из этого дома, я всегда бросала ленивый взгляд под крышу и, не видя его, все равно начинала улыбаться.
Нам было легче поодиночке.
У каждого из нас был такой тыл, с которым одному быть совсем не страшно.