Все начинается со вздоха
И заканчивается стоном.
Пламя облизывает языком
Оплакивающего возлюбленного,
Растапливая гранит и лед,
А проигравшая королева наконец
Слезает со своего трона.
И потому шелки возвращается в море, оставляя за спиной силуэт того, кто прогнал ее, между тем как смеющаяся луна поднимается ввысь.
«Взгляните на свою дочь, — кричит она в небеса. — На эту слабовольную и легкомысленную девицу, чье лицо омрачено черными, как сажа, прядями, с которыми она не может справиться».
И все это ради чего —
мужчины?
Одного-единственного мужчины.
Конечно, ради единственного.
И в конце он отнимает все.
Эдвард, алтарь, его кинжальный взгляд и мое пока бьющееся сердце…
и я, пошатываясь, ухожу, истекая кровью.
«Как он жесток, — думаю я, — оставляя свою жертву такой раненной. Бесчеловечно».
Но я ухожу, молясь, чтобы он не заметил дорожку крови, которую я оставляю за собой, эту багровую нить, протянутую над океаном и связующую темный иней садового лабиринта с кирпичом и сталью нижнего Манхэттена1. Я возвращаюсь к истокам, снова заняв свое место у головы змия без возможностей уехать. Даю задний ход и снова подчиняюсь.
Ничто не вечно. Этот нанесенный им удар прикончит меня рано или поздно. Я не похожа на других девушек — тех, что поправляют волосы, смеются и заливают воспоминания алкоголем.
Я составила эти правила, подчинялась своим собственным законам, играла в игру, которую смастерила исходя из детских фантазий.
И проиграла.
Он разрушил меня.
Обескровил.
И я вновь холодна.
— Нью-Йорк, — однажды сказал мне отец, на лице которого отразилось бремя разрушения после того, как я подпортила безупречную репутацию нашей фамилии, — отличное место, чтобы начать сначала.
Тогда я откинула мысли отца как тень, его улыбка была мрачной из-за имен вроде Тайлер Кроули и Джейкоб Блэк. «Тебе нужно сменить место», — сказал он мне. И посему — Нью-Йорк.
Я снова отступаю в этот лабиринт, в это спутанное скопление высоких зданий, замусоленных такси и безликих людей. На тротуаре возле моего прежнего жилища по-прежнему роятся призраки прошлых месяцев, но Билли все равно улыбается, завидев меня.
— Мисс Свон! — окликает он. — Как я рад снова вас видеть! Вы надолго в город?
Я качаю головой.
— Нет ничего постоянного.
— Как жалко слышать. Но я рад, что вы вернулись.
— Правда?
— Конечно. Люди здесь не знают Сократа и песен Синатры.
Я улыбаюсь наперекор себе.
— Не может же быть все так плохо.
— Может. Я приготовил одну цитату, как только вы уехали.
— Какую?
— Можно сорвать все цветы, но остановить весну невозможно.
— Это Неруда.
— Верно, — восхищается он, покачав головой. — Конечно, приятно снова с вами увидеться, но вы слишком много читаете.
— Только Неруда. Он любимый.
— Э, ну да, неплохой. А у вас что наготове?
Я задумываюсь на секунду.
— Надежда — корень всех страданий.
Он хмурится.
— Шекспир?
— Ты как всегда в точку, — удивленно хвалю его.
— Хорошо, тогда вот вам еще одна: «Ты навсегда в ответе за всех, кого приручил».
Антуан де Сент-Экзюпери, думаю я, но молчу. Язык внезапно становится тяжелым, неповоротливым и скованным. Я чувствую себя беззащитной идиоткой, разум притупляется страхом, который я когда-то обуздала и устранила.
— Хотите подумать? — спрашивает Билли, увидев выражение моего лица. — Я дам вам время. Но помните правила? Не подглядывать.
«Конечно», — с трудом произношу я, поспешив скрыться в доме.
— Добро пожаловать домой, мисс Свон, — говорит он в мою удаляющуюся спину.
Сейчас стены молчат.
За время моего отсутствия квартиру убирали, но мебель не тронули, и потоки солнечного света ничуть не изменились. Этого хватает, чтобы стать прежней, чтобы снова почувствовать себя как в склепе.
И вот я провожу дни, безучастно передвигаясь по этим красивым комнатам, касаясь и открывая двери и шкафы, проводя пальцами по корешкам книг и перилам.
В результате мышцы мои начинают кричать от инертности в этом доме. Интересно, что бы сказал Лоран, увидев меня сейчас, живущей вдали от яблонь в путах Парк-авеню, как избалованный ребенок, чествующий небывалую меланхолию потому, что кое-кто ее не хочет.
Может, я вернусь в сады, думается мне один раз или дважды. А потом приходят мысли, что должен существовать лимит моего появления на пороге Илзе в качестве скиталицы без гроша в кармане.
Через шесть дней приходит обслуга; две хрупкие женщины шокированы, увидев, что квартира снова занята, и шепчутся на испанском, заметив мои спутанные волосы и померкший взгляд.
Одна начинает задавать вопросы об алом галстуке, найденном во время уборки, и я выхватываю его из ее руки, пропуская между пальцами шелк и не замечая, каким взглядом обмениваются эти женщины, думая, что я их не вижу. Я помню большой органайзер для галстуков в квартире Эдварда, каждый образец, который я запоминала издалека, теперь спрятан в кедровом ящике. Теперь они кажутся не такими представительными.
Отец знает, где я; на третий день после моего возвращения он оставляет у консьержа сообщение — ничего существенного, но краткое: «Срочно позвони мне».
Я понятия не имею, что он знает, о чем думает, чего хочет. И потому пропускаю его сообщение мимо ушей, отбрасывая его вместе с остальным миром подальше и храня воспоминания только о том мужчине, что когда-то учил меня ходить под парусом.
Эти первые дни ослабляют меня.
Кожа бледная, брови хмурые.
Пальцы прижимаются к окну,
все они направлены на тонкую фигуру по ту сторону стекла.
«Ты проиграла», — кричат ее глаза, двойные бездны обвинения.
«Да», — говорю ей я.
Я проиграла.
Проиграла.
«О, что за скорбь! И что за пламя, — писал Лорка, — в моей бушует голове!
Что за стекло в язык вонзилось!»
Я вывожу на оконном стекле его слова, мои пальцы вырисовываются на фоне города.
Весной быстро становится тепло, жара набрасывается отовсюду: волной поднимается с асфальта, спускается лучами с неба. Часы и дни стекаются воедино, вокруг раздается городской шепот, увлекая мир в вечно растущий поток промышленности, деловых сделок и жизни.
Скоро все смышлёные жители Нью-Йорка окажутся в Хэмптоне, своих винодельнях, предоставив город во власть летних туристов и вони мусора. Ну а пока сезон приемов медленно подходит к концу — впереди всего несколько встреч, после чего начнется бегство богачей.
А для меня жара привносит неведомое возбуждение, и молчаливые призраки в квартире начинают липнуть и царапаться.
Порой я стою на пороге гардеробной комнаты, смотрю на ассортимент платьев, туфель и думаю, как надену что-нибудь короткое, что-нибудь облегающее, на шпильках сяду в такси и покину его, заходя в набитый людьми клуб. Глазами буду рыскать по толпе, пока взгляд не падет на нечто стоящее моего внимания и времени.
Я думаю, как выведу его на улицу, улыбаясь и чувствуя ладонью его эрекцию через джинсы или строгие брюки, вонзаясь ногтями и позволив незнакомцу трахнуть меня у стены в переулке, чтобы забыть имя, что тянет меня за язык, обжигает горло.
Скоро, говорю себе. Когда нить наконец порвется, когда у меня в груди исчезнет пустота, когда я перестану быть жалкой сатирой на ходячую развалину.
А пока я просто решаюсь выйти на улицу. Мускулы помнят искусство маневрирования по городу.
Я бреду в тени старых промышленных зданий, их каркасы выкопаны давным-давно, чтобы юные художники сами стеклись к Нижнему Ист-Сайду2. Я иду мимо строительных площадок и старых фабрик, испытывая отвращение к диссонансу, вызванному ветхим кварталом и вторгнувшимся модернизмом — пара золотых арок наслаивается на архитектуру неоренессанса.
Я брожу так часами, изо всех сил стараясь обрести прежнее ощущение легкости и уверенности. Раньше это было несложно — город казался старой игровой площадкой. А теперь это незнакомая пещера, стены которой молчат невыраженным горем, аморфным гневом.
Лицо Эдварда Каллена в каждой витрине, в профиле каждого мимо проходящего человека. Его идеальные губы издеваются надо мной звуком чужого смеха.
Иногда я тоскую по тишине и поспешно иду по тротуару, каждый шаг быстрее другого, чтобы скорее вернуться к анонимности моих молчаливых стен.
Я борюсь с ощущением, что за мной следят, меня оценивают и находят желанной. Каждое стекло в машине скрывает пару надменных глаз, и каждый прохожий легко может прочитать прошлое, как будто оно вырезано уродливыми шрамами на моем лице. Я уличная крыса, я ханыга из переулка. Я мерзкая реальность одиночества.
«Это уже не просьба, — вещает вчерашнее сообщение от отца. — Бранч в “The Garden”. Встречаемся завтра внизу ровно в десять».
Я вздыхаю, вспоминая Илзе, Лорана и яблони.
Думаю о багровых нитях, о сгорании мира дотла, чтобы можно было выстроить его заново, высечь из этих руин место непритязательнее.
И все же я застегиваю молнию на платье, припудриваю носик и готовлюсь вернуться в мир красивых лиц, скучных сборищ, демонстрации власти, бессмысленной болтовни и всему остальному, что любит в этом городе мой отец.
«Так вот что значит приручение», — язвительно размышляю я, и эти мысли так же легки и равнодушны, как опавшие листья в саду Лорана.
Когда я выхожу на улицу, рядом с тротуаром припаркован черный «Таун Кар», Билли придерживает мне дверь, и я сажусь на заднее сиденье.
Напротив находится мой отец, одетый в один из своих безукоризненных костюмов, его фигура кажется такой же внушительной как обычно. Я разглаживаю юбку, пока машина едет по оживленным городским улицам к “Four Seasons”.
— Спасибо, что пришла, — ровным голосом говорит отец, словно это рутина. Словно я не сбегала на три месяца к холодным земным объятиям яблоневого сада.
— Я не знала, что был выбор.
Он вздыхает, и в этом звуке отражается вселенская усталость.
— Выбор есть всегда.
Я киваю, смотря на улицу.
Бранч посвящен сбору пожертвований ветеранам войны. Отец произносит речь, заканчивая ее тостом, в котором упоминает, как он признателен стране, женщины и мужчины которой сражаются за самое главное.
— За семью, — заявляет он в битком набитом зале. — В конце концов, семья — единственное, что имеет значение.
Потом поднимает бокал в мою сторону, и я, послушно улыбаясь, киваю под гнетом обилия взглядов, щелканья затворов фотоаппаратов.
«Твое здоровье», — шепчет моя мать, и я снова вспоминаю Сент-Экзюпери.
«А где же люди? — вновь заговорил наконец Маленький принц. — В пустыне все-таки одиноко».
«Среди людей тоже одиноко», — заметила змея.
Позже, когда мы отъезжаем от отеля, в машине стоит тишина.
— Я рад, что ты пришла сегодня, — говорит отец, изучая невидимое пятнышко на своем галстуке. — Люди про тебя спрашивали. Хорошо, что нас снова видели вместе.
Вездесущие люди. Всегда спрашивают, всегда болтают.
— Как приятно, что они заметили мой отъезд, — парирую я.
Если отец и замечает сарказм в моих словах, он не показывает вида.
— Все всё замечают. Изабелла, репутация полностью зависит от чужих взглядов. Нашу легко уничтожить за одну минуту.
— Твою, — отрешенно вздыхаю я.
— Что это значит? — резко спрашивает он.
— Твою, — повторяю я. — Твою репутацию.
Спустя мгновение ответ:
— Да.
— Изменило бы это что-нибудь? — вслух задаюсь я вопросом, пытаясь представить мир, в котором Создатель королей вынужден существовать вне черно-белых рулад, прямых линий, стабильности и американского совершенства.
— Ситуация иная, чем десять лет назад, — сухо отвечает он, его взгляд устремлен в окно куда-то вдаль. — Игра изменилась. Все изменилось. Перемена — единственная константа.
Он смотрит на меня, и я вижу землистые тени под его постаревшими глазами, которые многое повидали на своем веку. Их мудрость стерегла разум, который слишком долго торговал грязными деньгами.
— Именно перемены превращают абсолютные принципы в денежное довольствие. Помни, что мы существуем, чтобы служить во благо, Изабелла.
Оставшийся путь мы проводим в тишине.
Несмотря на эту тишину, я — комок нервов, страшный шторм сдержанной фурии. Когда я выхожу из «Таун Кара», ноги на шпильках неуверенно подкашиваются на асфальте. Я киваю дежурящему этим утром портье и бреду к лифту.
Как только двери закрываются, я запускаю ногти в волосы, распуская пучок, снимая накладные пряди и невидимки.
«Перемена — единственная константа», — раздается у меня в голове голос отца, и я снова бездыханное и проклинающее животное. Я громко захлопываю дверь своей квартиры, скидываю эти чертовы туфли, бросаю клатч, и, направляясь по коридору, слышу удовлетворяющий грохот чего-то.
Я тоже могу измениться. Я изменюсь.
Не снимая пошитого на заказ платья, я подхватываю сумку, стоявшую в углу с момента возвращения в Лондон несколько недель назад. Я просто вываливаю ее содержимое на кровать.
Черное вечернее платье, потрепанное и мятое после того, как столько дней пролежало скомканным на дне сумки. От него несет глупостью, вечерним разочарованием и Эдвардом. Подобранные специально под платье туфли.
Вот наряд, в котором я была, убегая из отчего дома, и показалась на пороге Илзе. Здесь же несколько предметов одежды, приобретенных во Франции.
Паспорт, кошелек, в котором лежат остатки моей платы за работу в “Au Chien Pèlerin”.
Экземпляр «Забытого солдата» Зайера, принадлежащий Илзе.
Вышитый платок.
Решение ложится на мои плечи как мантия. Дыра за легкими болит от эха, раздающегося в ее собственных камерах.
Довольно этой независимости, этой злой самонадеянности.
Сожги все дотла,
выброси старье,
приготовь комнату к чему-то новому,
чему-то ужасному.
Я беру все, что напоминает о нем, собираю в рассыпающийся сверток, несу в гостиную квартиры, купленной моим отцом. На меня как рана на трупе смотрит холодный и пустой камин. Я швыряю все в него, беру из каминной вазы зажигалку и щелкаю, щелкаю, щелкаю.
Сначала пламя охватывает юбку вечернего наряда, облизывает ее как любовник. Получает новую жизнь, находя алый галстук.
Пальцы теребят зажигалку, и я смотрю, замечая такт нервно бьющегося пульса.
«Помни прошлое», — нещадно подтрунивает Афина, и я вспоминаю.
Но некуда идти — ни в прошлое, ни в будущее.
Назад: к Илзе, Лорану, абсурдному побегу в деревню.
Вперед: в полумрак, на одинокую дорогу, которая мне не знакома.
Неизвестность: мучительная по своей силе, глубокая и безграничная.
Но это неважно. Я буду выжидать удобного случая, возмещу должное в чистилище мира моего отца и стану лучше, стану той, кто не хандрит, не дуется из-за отказа как капризный ребенок.
Огонь пожирает все, я смотрю.
И не думаю об Эдварде.
Я даже имени его не вспоминаю.
— Антуан де Сент-Экзюпери, — через несколько недель говорю Билли, называя автора заданной мне цитаты. Он недоверчиво смотрит на меня.
— Долго же вы думали. Подсмотрели?
— Нет, это… цитата из книги, которую я когда-то читала в детстве.
Он улыбается.
— Хорошая история. В прошлом я читал ее своей дочери.
— У тебя есть дочь?
— Сесиль, — отвечает он, но улыбка меркнет, когда он произносит ее имя, а взгляд становится печальным. Он молчит какое-то время, устремив взор куда-то вдаль, но потом продолжает: — Она умерла.
— Мне жаль, — говорю я, мои слова безжизненные и никому не нужные.
Проходит еще несколько секунд, и остается лишь молчание и грусть, которой я не могу коснуться. Потом он моргает, приходит в себя и с добротой смотрит на меня.
— Спасибо, — тихо произносит Билли. Прочищает горло: — А вы мне что заготовили?
— Давайте читать, — отвечаю я, — и танцевать — вот два развлечения, от которых вовеки не будет никакого вреда миру3.
И Билли снова улыбается.
Снова сообщение от отца: на сей раз приглашение на «Турандот» в Метрополитен-опера.
Снова «Таун Кар».
Снова рассеянные фразы от отца и угнетающее молчание.
Снова холодные улыбки на лицах людей, которых мне даже знавать не хочется.
Я выжидаю, — повторяю себе, с улыбкой и прямой спиной входя в лобби, держа отца под руку. Ничто не вечно, и когда некуда станет идти, охрана благодушия Создателя королей станет малой ценой за собственное благополучие.
Яркие цвета фрески «Триумфа музыки» Шагала смотрят на нас, пока мы идем в залу Бельмонт, чтобы перед представлением пропустить по стаканчику. Суровые цвета и резкие контрасты искоса смотрят на покрывающую меня серую бледность. Каждая тень сейчас, сейчас, сейчас кричит о непредотвратимом настоящем, источнике жизненной энергии, режет глаз и разрывается жизнью.
Я отвожу взгляд и поднимаюсь по покрытой коврами лестнице, чувствуя себя хрупкой, незаметной и слабой. Условия окружающей обстановки удерживают меня как старые цепи, натирая кожу. Мои ноги немеют. И все же, на самом деле меня не удержать банкнотами мира моего отца. Я достаточно сильна, чтобы уехать.
«Ну и куда ты пойдешь?» — самодовольно спрашивает моя мать.
Я игнорирую ее, сделав глоток водки, пока отец приветствует своих почитателей.
— Какая досада, что Каллен покидает Нью-Йорк, — вздыхает своей подруге женщина, стоящая рядом со мной у бара. Я столбенею, услышав его имя. — Лорен была безутешна, когда услышала эту новость.
— И не только она, — отвечает находящаяся с ней дама, ее губы надуты ботоксом и осуждением. — Сара тоже была к нему привязана.
— Сара Хэммонд? Дохлый номер.
— Я слышала, теперь он проводит отвратительно много времени в компании Тани Дено.
— Кто тебе об этом сказал?
— Таня Дено.
Смех. Я чувствую легкую дрожь в своих руках, крепко обхвативших бокал.
— Кстати о дохлых номерах…
— Может, он и взял фамилию матери, но он Мэйсен. Тане следовало бы задуматься.
— Им всем стоило.
Снова смех.
— Нам всем.
Допивая водку, я молча с ними соглашаюсь.
Голос Джиордани разносится над огромным количеством лиц, текст Пуччини заполняет все свободное пространство, отражаясь эхом в моих ушах.
nella tua fredda stanza,
guardi le stelle
che tremano d'amore
e di speranza4.
Заключенная в тюрьму оперной ложи отца, я возбуждена, раздражена. Неугомонна. Не могу успокоиться.
Моих обнаженных плеч и спины касается плюшевый материал кресла; неважно, что я нервничаю — он не перестает мне досаждать.
Кто-то сзади меня раздраженно вздыхает.
— Замри, — грозно шепчет отец.
Я скрежещу зубами, приподнимаясь с кресла и поднося к глазам бинокль, чтобы увидеть, как Калаф Джиордани кричит свою арию посреди сцены. Его грузное тело окружено задрапированным декором дворцового сада в древнем Пекине.
Я снова ерзаю, чувствуя жар, а расшатанные нервы упрямятся, мучают, сводят меня с ума. Я разглядываю ложи напротив нас, вдруг кто-нибудь так же нетерпелив, как я. Но вижу лишь профили восхищенных зрителей, чье внимание полностью сосредоточено на представлении.
Кроме одного.
Там, точно напротив и на этаж выше, среди очарованных музыкой лиц, мужчина, сердито нахмурившись, встречается со мной взглядом.
Он не смотрит в бинокль.
И все же я чувствую, как его взгляд сжигает мою кожу,
два огня под взъерошенными волосами цвета пени:
Эдвард.
All'alba vincerò!
vincerò, vincerò!5
+.+.+.+
Я не отвожу взгляд.
Лицо горит от удивления, гнева. Мысли в голове сталкиваются, разбиваются на темно-красных и зубчатых краях от смятения, предвкушения, обиды и ярости.
Он меня нашел, последовал за медной нитью, трепещущей, сочащейся и обагренной жизнью, которая с каждой минутой истекает кровью только сильнее. Теперь, при виде Эдварда, нить напрягается, натягивается и гудит как опасный провод.
Пошел он к черту за то, что глядит на меня сквозь пролегающее между нами расстояние, сквозь пустоту, созданной из слов, тайн, забвения и его непомерной гордости. Пошел он к черту за то, что подарил мне такое будущее — время, бесконечно тянущееся в тени его отсутствия. Пошел он к черту за то, что победил и ушел.
Тенор на сцене раскланивается, и зал взрывается аплодисментами, последние ноты арии «Пусть никто не спит» еще разносятся над просцениумом.
Я вдруг начинаю дрожать, вырвавшись из страны своих грез аплодисментами толпы.
На другом конце зала Эдвард еще смотрит на меня, его губы сложены в строгой угрюмой гримасе.
«Холодно», — думаю я.
Самопроизвольно в памяти всплывают слова из проповеди, читающейся монотонным голосом священника:
«И воззвали люди к горам и скалам: «Спрячь нас! Укрой от его лица…»
— Пардон? — спрашивает сидящая рядом женщина. Я смеряю ее взглядом, осознав, что произнесла эти слова вслух.
— Я замерзла, — отвечаю я, проталкиваясь мимо нее. — Простите.
Straniero! Non tentar la fortuna!
Gli enigmi sono tre, la morte una!6
+.+.+.+
Я поспешно бегу по покрытому коврами коридору, подгоняя время к частоте дыхания. Я не уверена, что ищу. Напиток, чтобы заглушить эту боль, глоток свежего воздуха, миг, чтобы вспомнить, что он всего лишь мужчина, что перемена — константа, что были другие и будут другие…
Швейцар выпрямляется, увидев меня, его предложение помощи прерывается диким взглядом, который я бросаю на него, проходя мимо.
Я почти у лестницы, ее консольная конструкция спускается к бельэтажу и ниже, к каменной площади за пределами оперного театра. Я замираю, думая, что будет потом, ведь я могу уйти сейчас, притворившись больной, или могу перестать притворяться и бежать, бежать, бежать…
Но это секундное колебание дорого мне обходится, и отбивающий в голове пульсирующий ритм уже не только биение моего сердца, но быстро приближающиеся сзади шаги — спиной я чувствую тепло, а локоть мой обхватывает рука.
Я вспоминаю раненых животных, кровавые дорожки и охотника, заканчивающего начатое.
— Эдвард, — хриплым голосом приветствую его.
— Изабелла, — вторит Эдвард.
— Убери от меня руки.
— Нужно кое-что обсудить.
Я слышу доносящееся из зала сопрано плачущей принцессы Турандот, решительно настроенной оставаться нетронутой.
— Ты ошибаешься, — говорю я. — Отпусти меня.
E t'ho odiato per quella...
E per quella t'ho amato, tormentata e divisa
fra due terrori uguali:
vincerti o esser vinta...7
+.+.+.+
— И что ты сделаешь, если не отпущу? — спрашивает он.
— Закричу, — отвечаю я.
Он игнорирует мое предупреждение, тащит, толкает, быстро поворачивает к себе лицом и уводит в небольшую нишу коридора.
— Нет, — говорит он. — Не кричи.
Я смотрю на него.
— Зачем ты здесь?
— «Турандот» — любимая опера Элис, — коротко сообщает он, его лицо напряжено и напоминает оскал.
— Ну разумеется. А теперь отпусти меня.
— Я не надеялся сегодня встретиться с тобой, — говорит он, окинув меня взором. — Ты выглядишь… восхитительно.
— У меня нет на это времени, — говорю я, изворачиваясь, чтобы освободиться, но его пальцы лишь сжимают мою руку сильнее. Разозлившись, я толкаю его. — Ты прогнал меня, — сердито напоминаю ему.
— Да, — кивает он. — Я хотел, чтобы ты уехала.
— Теперь это чувство взаимно.
— Правда?
— Да.
— Ты говорила… — он говорит тише. — Ты говорила, что хотела меня. Что это значит?
— Ничего, — надменно парирую я.
— Так вот как ведет себя отвергнутая женщина, — задумчиво произносит он, напряженно смотря на меня.
Я открываю рот, чтобы закричать, но с губ срывается только короткий всхлип, когда он зажимает мне рот ладонью.
— Прекрати, — шипит он, его хмурое лицо слишком близко к моему. — Я пытаюсь поговорить с тобой.
— Ты не хочешь меня, — выпаливаю я, когда он убирает руку. — Я не понимаю, о чем тут еще говорить.
На долю секунды он удивленно смотрит на меня.
— Я тебя не хочу, — повторяет он, его губы сжимаются, будто вокруг лимонного леденца, он отшатывается как ребенок, попробовавший на языке вкус лекарства.
Мою руку по-прежнему крепко удерживают. Я приручаю гнев оскорбленной жеманной улыбкой.
— Ты причиняешь мне боль, — тихо говорю я, на секунду обмякнув в его хватке, голос дрожит от боли.
Но он не поддается.
— О, ты в этом тоже преуспела, — упрекает он.
Застигнутая врасплох, я снова застываю.
— Предупреждаю…
— Ты постоянно меня предупреждаешь, — отвечает он, когда я начинаю извиваться в его руках. — Проклятье, замри.
— Зачем? — ерничаю я. — Будешь удерживать меня здесь, пока не опустят занавес?
— Возможно, — выдавливает он, оттесняя меня к стене, поймав в ловушку своих рук и тела. Мои руки обездвижены, и я дергаю ногой, пытаясь ударить его коленом, но Эдвард удерживает меня ногой. — Не так быстро…
— Пошел к черту, — злобно шиплю я.
— Сама пошла к черту, — отвечает он. — А теперь слушай внимательно, потому что я точно не стану повторять. Я чертовски устал сражаться с тобой.
— Тогда отпусти…
— Не могу, — злится он не на шутку. Я застываю, пригнувшись как тигрица, и он смеется. Но смех его горький. — Думаешь, я не пытался?
— Что это значит?
— Это значит, что я перешерстил все, что мне смогли про тебя найти: каждую страницу каждого дневника, записи твоего психотерапевта. Дьявол, я даже видел табель твоей школьной успеваемости.
Я отшатываюсь, и он прижимается ближе, его дыхание учащается.
— Пытаясь тебя понять, я изучил каждую трещинку, каждую бороздку в твоей голове. Я хотел почувствовать к тебе отвращение. Хотел считать тебя омерзительной. Но не смог. Ничего не вышло. Каждый раз, когда я думаю о тебе, я или в отчаянии, или возбужден.
Тело лихорадит, грудь прижата к его ребрам, и я задыхаюсь, борясь за каждый вдох, но ему все равно, он сжимает меня еще крепче.
— Ты сказал, я была ошибкой, — ледяным тоном напоминаю я, гнев борется обуздать то, что так глупо трепещет за моими легкими.
— Ты и есть ошибка. Ты самая огромная треклятая ошибка, которую я совершал.
— Никто тебя к тому не принуждал.
— Знаю. Но еще знаю, что не хочу интрижек, — шипит он. — Никогда не хотел. Все, что мне было нужно, всегда находилось на расстоянии вытянутой руки.
— И что?
— И то. Я не хочу интрижек, но ты чертова идиотка, если решила, что я не хочу тебя. Конечно, я хочу тебя. Проклятье, я спать не могу из-за этого желания. Я болен тобой.
Я гляжу на него, каждый кадр любого движения, которым я брала его в плен, проносится у меня перед глазами по грубой обрывистой петле.
«Память искусанных губ, — писал Неруда, — и зацелованной кожи,
Память голодных зубов и тел, заплетенных в жгут»8.
— Я могу ненавидеть тебя, — шепчу я. — Я хочу.
Он смотрит на меня, с его лица исчезают остатки гнева, теперь его черты изображают невозмутимость, но я вижу, как меняется его взгляд, как расширяются зрачки, когда он бросает взгляд на мои губы.
— Знаю, — тихо говорит он.
Мы стоим так еще несколько мгновений, наши взгляды скрещены в тусклом свете ниши. Плоть, жар и резкие рваные вдохи.
Я думаю об отце, его беспокойстве за каждую минуту моего нахождения в его ложе, оставшемся без ответа. Думаю о мосте, который я могу сжечь раз и навсегда.
— Ответь мне только на один вопрос, — тихо просит Эдвард, заметив, как я смотрю на дверь. — Как все закончится?
Это эхо садового лабиринта, слова давно минувших недель. Но у меня до сих пор нет ответа.
— Все может кончиться сейчас, — отвечаю я, презирая неуверенность в своем голосе, неопределенность этого мига.
— Но закончится ли? — мучает он.
— Не знаю. Да и могу ли я?
Он смотрит на меня немигающим взволнованным взглядом.
— Решайся, — упорствует он.
— Что?
— Я поделился с тобой, рассказал о себе. Так что твоя очередь. Расскажи мне все.
Его пальцы не отпускают мою руку; я рассеянно думаю, долго ли синяки будут покрывать мою кожу, и где окажется Эдвард, когда они наконец исчезнут.
— Когда я увидела тебя впервые, — рассказываю я, — я даже не знала твоего имени. Но мечтала о тебе.
— Так все начиналось, — хрипло отвечает Эдвард. — Скажи, как все закончится.
Расскажи мне все.
Глупая девчонка, думаю я. Глупая одураченная девчонка.
Мои легкие испускают вздох, и это последний обряд, вымученный гимн:
Каким он был в начале,
сейчас,
и когда-нибудь будет.
На веки вечные, Аминь.
Мы змеи, хочу сказать я.
Мы клинок и кости.
Мы вечная погоня охоты,
вечные поиски хищника,
вечное логово жертвы.
Мы схожие преисподние. Мы ядерная зима.
Но притом мы — это мы.
«Падай и мы подхватим тебя», — кричат острые скалы.
И я падаю, произнося слова и смотря, как они, две хищные птицы, срываются с моих губ:
— Не закончится.
Языки пламени облизывают свет в его глазах и эти безупречные остатки, их пыл истончает нить, сжимает устье моего пульса, который начинает ускоряться, ускоряться, ускоряться, ударяясь о мои ребра как бой кельтского бубна.
— Обещай, — выдыхает он.
Но я не могу.
И потому мой ответ быстрый, тихий:
— Поцелуй меня.
Он хмурится, желая слышать еще. Его взгляд обжигает меня, когда я закрываю глаза, запрокидываю голову — белый королевский цветок, тянущийся к солнцу.
Через несколько напряженных секунд он наклоняется, легонько касаясь моих губ.
Это самый ласковый поцелуй, который он мне дарил. Всюду, где мы касаемся друг друга — тепло, но когда он с нежностью касается моих губ, я начинаю трепетать и взлетаю, падаю, разбиваюсь. Теперь я, безжизненная, лежу рядом со своим возлюбленным на холодных и залитых кровью камнях.
Аммут, Афины, вы посмешище, думаю я. Вы никогда его не коснетесь. Вы никогда им не завладеете.
Но мое сердце окружено его пальцами, изящными и бледными скобками.
Это погибель — так сильно нуждаться в ком-то. Это безумие.
Сумасшедшая, сумасшедшая, сумасшедшая.
Самая неудачливая страстная счастливица.
И эта мысль становится моим похоронным звоном, звоном приближающейся свободы.
E vinta son... Ah! Vinta,
più che dall'alta prova,
da questa febbre che mi vien da te!9
+.+.+.+
Великий хор завершающего аккорда, актеры шумно приветствуют двух возлюбленных, пока Турандот покоряется своему Калафу.
Когда занавес падает, две одинокие фигуры выбегают через высокие стеклянные двери из оперного театра. Мужчина и женщина мчатся по известковым плитам пустой площади и спускаются на Коламбус-авеню.
Внутри исполнители главных ролей кланяются, по холлу разносятся аплодисменты.
— Она не сказала, куда направилась? — спрашивает у кого-то на вечеринке Чарльз Свон, повышая голос, чтобы заглушить аплодисменты.
— Она лишь сказала, что замерзла, — отвечает та озадаченная женщина.
«Браво! — выкрикивает публика, хлопая и восклицая: — Encore!»
«Ты безумна», — кричит моя мать, ее призрак смотрит из-за ярких люстр театра, когда Эдвард вызывает такси.
Но я не отвечаю.
Потому что она, без сомнений, права.
Я безумна.
Совершенно и непростительно безумна.
Настолько безумна, что могу раздеться ради мира и его ожиданий.
Настолько безумна, что могу быть свободной.
Настолько безумна, что могу удерживать его.
Я безумна, но не одинока.
Уже нет.
И никогда больше не буду.
Потому что все чему-то поклоняются.
Все едят, пьют, умирают…
Все.
И есть только одно различие между мной
И ними:
Я уже выбрала свой яд.
Источник: http://robsten.ru/forum/73-1463